Неточные совпадения
Хлестаков. Это правда. Я, признаюсь,
сам люблю иногда заумствоваться: иной
раз прозой, а
в другой и стишки выкинутся.
Софья. Сегодня, однако же,
в первый
раз здешняя хозяйка переменила со мною свой поступок. Услышав, что дядюшка мой делает меня наследницею, вдруг из грубой и бранчивой сделалась ласковою до
самой низкости, и я по всем ее обинякам вижу, что прочит меня
в невесты своему сыну.
Произошел обычный прием, и тут
в первый
раз в жизни пришлось глуповцам на деле изведать, каким горьким испытаниям может быть подвергнуто
самое упорное начальстволюбие.
Бросились они все
разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит
сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал
в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился
в пределы городского выгона, как тут же, на
самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй
раз возьмет приступом крепость Хотин.
И точно, он начал нечто подозревать. Его поразила тишина во время дня и шорох во время ночи. Он видел, как с наступлением сумерек какие-то тени бродили по городу и исчезали неведомо куда и как с рассветом дня те же
самые тени вновь появлялись
в городе и разбегались по домам. Несколько дней сряду повторялось это явление, и всякий
раз он порывался выбежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но суеверный страх удерживал его. Как истинный прохвост, он боялся чертей и ведьм.
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни
разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже
сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час
в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
— Оно
в самом деле. За что мы едим, пьем, охотимся, ничего не делаем, а он вечно, вечно
в труде? — сказал Васенька Весловский, очевидно
в первый
раз в жизни ясно подумав об этом и потому вполне искренно.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был
в шлюпиках и храбрился. И
сам других шлюпиками называл. Только приезжает он
раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
Сам Левин не помнил своей матери, и единственная сестра его была старше его, так что
в доме Щербацких он
в первый
раз увидал ту
самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен смертью отца и матери.
Левин вызвался заменить ее; но мать, услыхав
раз урок Левина и заметив, что это делается не так, как
в Москве репетировал учитель, конфузясь и стараясь не оскорбить Левина, решительно высказала ему, что надо проходить по книге так, как учитель, и что она лучше будет опять
сама это делать.
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович, садясь на свое кресло, придвигая к себе книгу Ветхого Завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович не
раз говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он
сам в Ветхом Завете часто справлялся с книгой, и Сережа заметил это.
Левин презрительно улыбнулся. «Знаю, — подумал он, — эту манеру не одного его, но и всех городских жителей, которые, побывав
раза два
в десять лет
в деревне и заметив два-три слова деревенские, употребляют их кстати и некстати, твердо уверенные, что они уже всё знают. Обидной, станет 30 сажен. Говорит слова, а
сам ничего не понимает».
Но не одни эти дамы, почти все, бывшие
в гостиной, даже княгиня Мягкая и
сама Бетси, по нескольку
раз взглядывали на удалившихся от общего кружка, как будто это мешало им. Только один Алексей Александрович ни
разу не взглянул
в ту сторону и не был отвлечен от интереса начатого разговора.
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы вот с ним имеем
самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с тех пор не были
в Москве. — Ну, Таня, вот тебе! — Достань, пожалуйста,
в коляске сзади, — на все стороны говорил он. — Как ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще
раз целуя ее руку, удерживая ее
в своей и по трепливая сверху другою.
Он у постели больной жены
в первый
раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое
в нем вызывали страдания других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние
в том, что он желал ее смерти, и, главное,
самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
Она вздохнула еще
раз, чтобы надышаться, и уже вынула руку из муфты, чтобы взяться за столбик и войти
в вагон, как еще человек
в военном пальто подле нее
самой заслонил ей колеблющийся свет фонаря.
Дарья Александровна, еще
в Москве учившаяся с сыном вместе латинскому языку, приехав к Левиным, за правило себе поставила повторять с ним, хоть
раз в день уроки
самые трудные из арифметики и латинского.
Раз решив
сам с собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв, по крайней мере, на себя эту роль, — Вронский уже не мог чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав
в полк, пришел не к нему первому. Серпуховской был добрый приятель, и он был рад ему.
«И для чего она говорит по-французски с детьми? — подумал он. — Как это неестественно и фальшиво! И дети чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности», думал он
сам с собой, не зная того, что Дарья Александровна всё это двадцать
раз уже передумала и всё-таки, хотя и
в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих детей.
Слушая разговор брата с профессором, он замечал, что они связывали научные вопросы с задушевными, несколько
раз почти подходили к этим вопросам, но каждый
раз, как только они подходили близко к
самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись
в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и он с трудом понимал, о чем речь.
«Разумеется», повторил он, когда
в третий
раз мысль его направилась опять по тому же
самому заколдованному кругу воспоминаний и мыслей, и, приложив револьвер к левой стороне груди и сильно дернувшись всей рукой, как бы вдруг сжимая ее
в кулак, он потянул за гашетку.
Степан Аркадьич и княгиня были возмущены поступком Левина. И он
сам чувствовал себя не только ridicule [смешным]
в высшей степени, но и виноватым кругом и опозоренным; но, вспоминая то, что он и жена его перестрадали, он, спрашивая себя, как бы он поступил
в другой
раз, отвечал себе, что точно так же.
— Да вот что хотите, я не могла. Граф Алексей Кириллыч очень поощрял меня — (произнося слова граф Алексей Кириллыч, она просительно-робко взглянула на Левина, и он невольно отвечал ей почтительным и утвердительным взглядом) — поощрял меня заняться школой
в деревне. Я ходила несколько
раз. Они очень милы, но я не могла привязаться к этому делу. Вы говорите — энергию. Энергия основана на любви. А любовь неоткуда взять, приказать нельзя. Вот я полюбила эту девочку,
сама не знаю зачем.
— Ты видела когда-нибудь жатвенные машины? — обратилась она к Дарье Александровне. — Мы ездили смотреть, когда тебя встретили. Я
сама в первый
раз видела.
Левин посмотрел еще
раз на портрет и на ее фигуру, как она, взяв руку брата, проходила с ним
в высокие двери, и почувствовал к ней нежность и жалость, удивившие его
самого.
И каждый
раз, когда из минуты забвения его выводил долетавший из спальни крик, он подпадал под то же
самое странное заблуждение, которое
в первую минуту нашло на него; каждый
раз, услыхав крик, он вскакивал, бежал оправдываться, вспоминал дорогой, что он не виноват, и ему хотелось защитить, помочь.
Они были дружны с Левиным, и поэтому Левин позволял себе допытывать Свияжского, добираться до
самой основы его взгляда на жизнь; но всегда это было тщетно. Каждый
раз, как Левин пытался проникнуть дальше открытых для всех дверей приемных комнат ума Свияжского, он замечал, что Свияжский слегка смущался; чуть-заметный испуг выражался
в его взгляде, как будто он боялся, что Левин поймет его, и он давал добродушный и веселый отпор.
Сама она несколько
раз ходила
в свой нумер, не обращая внимания на проходивших ей навстречу господ, доставала и приносила простыни, наволочки, полотенцы, рубашки.
Она ему не подавала никакого повода, но каждый
раз, когда она встречалась с ним,
в душе ее загоралось то
самое чувство оживления, которое нашло на нее
в тот день
в вагоне, когда она
в первый
раз увидела его.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома,
сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным.
В первый
раз в жизни он испытал
самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое,
в котором виною
сам.
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать.
Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но
в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот
раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
Такой злодей; хоть бы
в сердце ударил — ну, так уж и быть, одним
разом все бы кончил, а то
в спину…
самый разбойничий удар!
Раз приезжает
сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились.
В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть
в лицо, были далеко не красавицы. «Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», — сказал мне Григорий Александрович. «Погодите!» — отвечал я, усмехаясь. У меня было свое на уме.
С тех пор как поэты пишут и женщины их читают (за что им глубочайшая благодарность), их столько
раз называли ангелами, что они
в самом деле,
в простоте душевной, поверили этому комплименту, забывая, что те же поэты за деньги величали Нерона полубогом…
Потом пили какой-то бальзам, носивший такое имя, которое даже трудно было припомнить, да и
сам хозяин
в другой
раз назвал его уже другим именем.
В продолжение всей болтовни Ноздрева Чичиков протирал несколько
раз себе глаза, желая увериться, не во сне ли он все это слышит. Делатель фальшивых ассигнаций, увоз губернаторской дочки, смерть прокурора, которой причиною будто бы он, приезд генерал-губернатора — все это навело на него порядочный испуг. «Ну, уж коли пошло на то, — подумал он
сам в себе, — так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей».
После небольшого послеобеденного сна он приказал подать умыться и чрезвычайно долго тер мылом обе щеки, подперши их извнутри языком; потом, взявши с плеча трактирного слуги полотенце, вытер им со всех сторон полное свое лицо, начав из-за ушей и фыркнув прежде
раза два
в самое лицо трактирного слуги.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и
в другой и
в третий
раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом,
само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено
в шкатулку,
в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся
в том же положении и на том же месте.
Гребцы, хвативши
разом в двадцать четыре весла, подымали вдруг все весла вверх, и катер
сам собой, как легкая птица, стремился по недвижной зеркальной поверхности.
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором
раз — вышел нос, хватила
в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же
самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и
в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Запустить так имение, которое могло бы приносить по малой мере пятьдесят тысяч годового доходу!» И, не будучи
в силах удержать справедливого негодования, повторял он: «Решительно скотина!» Не
раз посреди таких прогулок приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь
самому, — то есть, разумеется, не теперь, но после, когда обделается главное дело и будут средства
в руках, — сделаться
самому мирным владельцем подобного поместья.
Заговорил о превратностях судьбы; уподобил жизнь свою судну посреди морей, гонимому отовсюду ветрами; упомянул о том, что должен был переменить много мест и должностей, что много потерпел за правду, что даже
самая жизнь его была не
раз в опасности со стороны врагов, и много еще рассказал он такого, из чего Тентетников мог видеть, что гость его был скорее практический человек.
Чичиков еще
раз окинул комнату, и все, что
в ней ни было, — все было прочно, неуклюже
в высочайшей степени и имело какое-то странное сходство с
самим хозяином дома;
в углу гостиной стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах, совершенный медведь.
Впрочем, редко случалось, чтобы это было довезено домой; почти
в тот же день спускалось оно все другому, счастливейшему игроку, иногда даже прибавлялась собственная трубка с кисетом и мундштуком, а
в другой
раз и вся четверня со всем: с коляской и кучером, так что
сам хозяин отправлялся
в коротеньком сюртучке или архалуке искать какого-нибудь приятеля, чтобы попользоваться его экипажем.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще
раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно,
в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни, не погребут его
самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему
в родню.
«Посмотреть ли на нее еще или нет?.. Ну,
в последний
раз!» — сказал я
сам себе и высунулся из коляски к крыльцу.
В это время maman с тою же мыслью подошла с противоположной стороны коляски и позвала меня по имени. Услыхав ее голос сзади себя, я повернулся к ней, но так быстро, что мы стукнулись головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко поцеловала меня
в последний
раз.
Когда все собрались
в гостиной около круглого стола, чтобы
в последний
раз провести несколько минут вместе, мне и
в голову не приходило, какая грустная минута предстоит нам.
Самые пустые мысли бродили
в моей голове. Я задавал себе вопросы: какой ямщик поедет
в бричке и какой
в коляске? кто поедет с папа, кто с Карлом Иванычем? и для чего непременно хотят меня укутать
в шарф и ваточную чуйку?
Надев приготовленный капот и чепчик и облокотившись на подушки, она до
самого конца не переставала разговаривать с священником, вспомнила, что ничего не оставила бедным, достала десять рублей и просила его раздать их
в приходе; потом перекрестилась, легла и
в последний
раз вздохнула, с радостной улыбкой, произнося имя Божие.
Я объяснил, что перчатка принадлежала Карлу Иванычу, распространился, даже несколько иронически, о
самой особе Карла Иваныча, о том, какой он бывает смешной, когда снимает красную шапочку, и о том, как он
раз в зеленой бекеше упал с лошади — прямо
в лужу, и т. п.